говорят что если сигарета гаснет кто то вспоминает непременно
Говорят что если сигарета гаснет кто то вспоминает непременно
Говорят, что если сигарета гаснет,
Кто-то вспоминает непременно,
Если б было в жизни все так ясно,
Я б во всем доверился приметам.
Я бы снам поверил и ромашкам,
Всяческим гадалкам и кукушкам,
Я бы правду знал о самом важном
И о самом нужном.
Угадал бы все твои секреты
И не волновался понапрасну.
Вот опять погасла сигарета,
О тебе задумался, — погасла.
12 комментариев
Похожие цитаты
…Завистники считают, что женщин привлекают в богачах их деньги. Или то, что можно на эти деньги приобрести. Не деньги привлекают женщин. Не автомобили и драгоценности. Не рестораны и дорогая одежда. Не могущество, богатство и элегантность. А то, что сделало человека могущественным, богатым и элегантным. Сила, которой наделены одни и полностью лишены другие.» С. Довлатов
Семья- это если по звуку угадываешь, кто именно моется в душе.
На меня очень сильно подействовал рассказ Тараса Шевченко, записанный в его дневнике. Рассказ такой:
« Шел я в декабре по набережной. Навстречу босяк. Дай, говорит, алтын. Я поленился расстегивать свитку. Бог, отвечаю, подаст.
Иду дальше, слышу — плеск воды. Возвращаюсь бегом. Оказывается, нищий мой в проруби утопился. Люди собрались, пристава зовут…
С того дня, — заканчивает Шевченко, — я всегда подаю любому нищему. А вдруг, думаю, он решил измерить на мне предел человеческой жестокости…»
Говорят что если сигарета гаснет кто то вспоминает непременно
Армейские письма к отцу
(Из сборника «Сергей Довлатов: творчество, личность, судьба»)
В августе 1995 года отец отдал мне свой диктофон: «Пусть будет у тебя. Этот диктофон мне подарил Сережа, когда я ему сказал, что по ночам мне стало трудно вскакивать к пишущей машинке».
В течение нескольких вечеров я записывала на крошечные кассеты то, что отец рассказывал о своей жизни, о моем брате Сергее Довлатове, о разном.
Вместе с диктофоном отец дал мне большой желтый пакет. В нем были письма. На кассете осталась такая запись:
— Меня не будет, ты их опубликуешь. Здесь больше ста Сережиных писем. Отрывки из некоторых я комментировал в своих статьях о нем.
— Ты считаешь, что их корректно публиковать?
— Что значит корректно? У писателей публикуются письма. Я не совсем понял твой вопрос. Ты что, считаешь, что Сережа недостоин такой публикации?
— Нет, не в этом дело. Просто переписка дело интимное, письма принадлежат двум людям — тому, кто их писал, и адресату. Это щепетильный вопрос.
— Видишь ли, я не считаю, что письма принадлежат двум людям. Они принадлежат тому, кому адресованы. Ведь Пушкин же не писал какому-нибудь проходимцу, или чужому человеку, или нестоящему. Я стопроцентно убежден в том, что Сережа был сторонником открытости писем. Другое дело, что он был взбудоражен, взволнован, обозлен, когда родственник его ленинградского друга стал публиковать куски писем из Америки, явно Сережу порочащие. Там было много гротеска. И Сережа считал это предательством. Но это частный случай.
— А стихи? Их очень много в армейских письмах. Часто писатель относится критически к своим юношеским творениям…
— Абсолютно корректно. Сережа считается одаренным писателем по последующим литературным работам. Эти стихи никоим образом его не дискредитируют, даже если кому-то не понравятся. Посылая стихи, Сережа чаще всего принижал их ценность, тем не менее каждый раз спрашивал, что я думаю по поводу присланного стихотворения, писал, что для него это чрезвычайно важно.
— Как же тебе удалось сохранить эти письма более тридцати лет?
— Когда я собрался поехать в Америку, то Сережа меня предупредил, чтобы я обратился к одному его знакомому литератору, если мне понадобится переслать что-нибудь на Запад. Тот переправил мои рукописи и письма через Францию. Пришли они года через три.
Однажды я решил, ни слова не говоря Сереже, опубликовать в «Панораме» мои курьезные истории о нем. Я отнюдь не был убежден, что Сережа не будет в претензии. Однако, прочитав их в газете, он позвонил мне и сказал: «Мне нравится. Давай!» Вскоре после этого он пришел ко мне и принес вот эту кипу писем.
— Ты сохранил эти письма, руководствуясь родительскими чувствами?
— Я их сохранил потому, что мне казалось, что у Сережи есть литературные способности. Я предполагал, что эти письма могут быть интересны не только мне.
Довлатов писал: «Осенью 62-го года меня забрали в армию, я оказался в республике Коми, служил в тайге, да еще и в охране лагерей особого режима, но зато я чуть ли не каждый день получал письма от моих родителей, от старшего брата и нескольких близких друзей, и эти письма очень меня поддерживали в тех кошмарных условиях, в которые я попал, тем более что почти в каждом из них я обнаруживал — рубль, три, а то и пять, что для советского военнослужащего истинное богатство»[1].
Согласно переписке, однако, получается, что Сергей ушел в армию не осенью, а в середине июля 1962 года, за полтора месяца до того, как ему исполнился 21 год.
Письма из армии составляют большую часть всех писем Довлатова, сохранившихся в архиве его отца Доната Мечика, остальные были присланы из Таллинна и Нью-Йорка. Лишь иногда на них стоит день и месяц, а иногда даты (получения?) проставлены рукой адресата.
Будь Довлатов жив, вряд ли он одобрил бы публикацию своих юношеских стихов. Но, с другой стороны, он ведь сам однажды сказал: «После смерти начинается история».
Из армии Сергей писал отцу, что стихи «спасают его» и что он «ручается за то, что даже в самых плохих его стихах нет ни капли неправды». Поначалу он хотел использовать их в прозаических произведениях, которые тогда только задумывал. Но, составляя впоследствии «Зону», он включил в текст всего несколько стихотворных строчек, приписав авторство другому человеку.
Тем не менее эти стихи имеют отношение к последующей довлатовской прозе. Здесь впервые появляется мысль о сходстве лагеря и воли, которая станет лейтмотивом «Зоны». Из шуточного стихотворения о Дантесе в некотором смысле вырастет «Заповедник».
Письма Довлатова к отцу, на мой взгляд, интересны и как факт биографии писателя. Конечно же, в жизни Сергею были свойственны горячность и нервозность. И в такие моменты мишенью его иронии становились в первую очередь люди из непосредственного окружения. Отец в этом смысле не был исключением. Но вместе с тем Довлатов умел быть заботливым и нежным сыном, в особенности в последние годы в Америке. О том, что его отношения с отцом были не просто дружеские, но близкие, говорят и эти письма.
Биография Д. И. Мечика пунктиром обозначена в рассказе об отце из сборника «Наши». Но поскольку в нем, как и во всех произведениях Довлатова, достоверность неотличима от художественного вымысла, я позволю себе дать более сухую информацию о том, кому адресованы эти письма.
Донат Исаакович Мечик (20.VI.1909 — 22.Х.1995) родился во Владивостоке. Закончил Ленинградский театральный институт. По окончании был принят в созданный Л. С. Вивьеном Театр актерского мастерства. В тридцатые годы занимался театральной режиссурой, ставил спектакли в филиале Молодого театра С. Радлова, в Театре транспорта, был художественным руководителем Республиканского драматического театра Мордовской АССР и Ленинградского районного драматического театра. Начиная с 1928 года совместно с Вивьеном осуществлял постановку спектаклей в Ленинградском академическом театре драмы им. А. С. Пушкина («Великий государь», «Кремлевские куранты», «Стакан воды», «Горе от ума» и др.). В период эвакуации заведовал в Новосибирске литературной частью Пушкинского театра.
После войны занимался эстрадной режиссурой (работал режиссером Концертного бюро Ленинградской Филармонии, киностудии «Ленфильм»). Писал произведения для эстрады. Руководил производственно-творческой комиссией в профкоме драматургов. В Ленинграде вышла его книга «Искусство актера по эстраде» (1972) и ряд статей, посвященных театру и эстраде.
С 1967 по 1980 год руководил эстрадным отделением Музыкального училища при Ленинградской Консерватории, где преподавал актерское мастерство.
В 1980 году Д. Мечик эмигрировал в Соединенные Штаты, где вышли его книги «Выбитые из колеи» (1984), «Закулисные курьезы» (1986) и «Театральные записки» (1989). Его воспоминания печатались в русскоязычной эмигрантской прессе (сборник «Руссика-81», журналы «Стрелец» и «Литературный курьер», газеты «Новый американец», «Новое русское слово», «Панорама», «Мир» и др.), а также во многих российских газетах и журналах.
У меня все в порядке. Живем мы в очень глухом месте, хоть и относимся к Ленинградскому военному округу.
Может быть, можно что-нибудь сделать, чтобы меня переслали поближе к Ленинграду. Может, Соловьев мог бы помочь, хотя не думаю[2]. А нельзя, так тоже ничего. Перетерпим как-нибудь. Но, по правде говоря, надоело изрядно. Я, конечно, свалял дурака. Писать пока не о чем.
Малоизвестный Довлатов. СПб., 1995. С. 290.
Я всё ещё твоим молчаньем связан
Верстах в пяти, примерно, от Ухты
Набрел я на ступени эти шаткие
Но я солдат и надо бы уйти
А женщины в тайге бессовестные, жадные
Я грел ладони, сидя у огня
Смешные ходики на стенке тикали
И женщина глядела на меня
А женщины в тайге беспомощные, тихие
Была тревожна тень на потолке
И был закат печальный и торжественный
И лишь под утро на моей руке
Заснула эта горестная женщина
Теперь всегда я вижу впереди
Через тайгу по бездорожью шествуя
Затопленную печь в конце пути
И руки теплые и ласковые женские.
Да, можно скрыть и ненависть и нежность
И зависть черную и даже тяжкий гнев,
Но равнодушие всегда заметно мне,
И скрыть его попытки безуспешны.
Когда ты исчезаешь зыбкой тенью,
Когда стихает легких платьев шум,
Я мести, словно милости прошу,
И ненависти жду,как снисхожденья.
Она ходила в туфлях тоненьких
По небороненной земле
Нам вслед глядели бесконвойники
И улыбались, глядя вслед.
Она ко мне на вышку лазила
Пожрать носила, что могла
А лейтенант прогнать приказывал
И я ее оттуда гнал
Она не требовала нежности
Она не требовала слов
Вот так живет средь всякой нечисти
Ну что с ней сделаешь! Любовь!
Говорят, что если сигарета гаснет,
Кто-то вспоминает непременно,
Если б было в жизни все так ясно,
Я б во всем доверился приметам.
Я бы снам поверил и ромашкам,
Всяческим гадалкам и кукушкам,
Я бы правду знал о самом важном
И о самом нужном.
Угадал бы все твои секреты
И не волновался понапрасну.
Вот опять погасла сигарета,
О тебе задумался, — погасла.
Я всё ещё твоим молчаньем
связан,
Я всё ещё немыслимо и свято
Последнею надеждой
дорожу…
Над всем, что в мире подлость
и враньё,
Над суетой и сложностью мгновений
Я шлю тебе безрадостно и верно
Последнее молчание моё…
Я в эту ночь расставлю часовыми,
Вдоль тихой улицы ночные фонари,
И буду сам до утренней зари
Бродить с дождем под окнами твоими.
Шататься городом, чьи улицы пусты,
И слушать, как шумит листвою ветер,
Лишь для того, чтоб утром, на рассвете,
Услышать от любимой: «Это ты?»
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Говорят что если сигарета гаснет кто то вспоминает непременно
***
Немало есть дорог,их сосчитать нельзя
Как например, в тайге число тропинок лисьих,
Светлана! Я вернусь,когда осенний сад
В аллеях заглушит шаги шуршаньем листьев.
Не будем говорить,кому из нас трудней,
Часы пробили семь.Уже пора идти мне.
Лишь иней на губах от варежки твоей,
И в жизни у меня нет ничего интимней.
Прости меня за то,что был однажды счастлив
Еще до наших встреч, недолгих и нечастых.
————————————————————
Второй вариант концовки:
Махнув рукой на прошлое вранье
Прости мне счастье прошлое мое.
Я в этих письмах каждой строчке верю,
Но все же часто думаю о том,
Кто для тебя распахивает двери
И подает на вешалке пальто.
Он ходит где-то рядом,он спокоен,
Стихов тебе не пишет,не грустит,
Заговорит когда-нибудь с тобою,
И яблоком случайно угостит.
В трамвае переполненном однажды
Уступит место,ты кивнешь в ответ,
Он умный,он особенный,он каждый,
Кто мимо шел и обернулся вслед.
На моей сорочке след ее помады
Ею простыни мои измяты!-
Я сказал и молча закурил.
А соперник мой заговорил.
-Я не спорю,-отвечал он кратко,-
Но однажды на закате дня
Вы прошли,и женщина украдкой
Искося взглянула на меня.-
Вот и все. Не знаю почему,
Как я позавидовал ему.
Я вспоминаю о прошедшем
Детали в памяти храня:
Не только я влюблялся в женщин
Влюблялись все же и в меня.
Получше были, и похуже
Терялись в сутолоке дней
Но чем-то все они похожи
Неравнодушные ко мне
Им, как и мне, не нужен в жизни
Так называемый уют
Смешные, знаете ли, мысли
Порой покоя не дают.
————————————————-
Верстах в пяти, примерно, от Ухты
Набрел я на ступени эти шаткие
Но я солдат и надо бы уйти
А женщины в тайге бессовестные, жадные
Я грел ладони, сидя у огня
Смешные ходики на стенке тикали
И женщина глядела на меня
А женщины в тайге беспомощные, тихие
Была тревожна тень на потолке
И был закат печальный и торжественный
И лишь под утро на моей руке
Заснула эта горестная женщина
Теперь всегда я вижу впереди
Через тайгу по бездорожью шествуя
Затопленную печь в конце пути
И руки теплые и ласковые женские.
———————————————————
Я все это помню прекрасно
Порой проклиная судьбу,
Мне нравилась девушка в красном
С отчаянной челкой на лбу.
Такие не нравятся мамам:
(«Смотри, доведет до тюрьмы»).
Они доставались упрямым,
Другим доставались, а мы.
Смеялись, прощали обиды
Порою мрачнели на миг
Мы их очень крепко любили
Мы даже женились на них.
—————————————————
Да, можно скрыть и ненависть и нежность
И зависть черную и даже тяжкий гнев,
Но равнодушие всегда заметно мне,
И скрыть его попытки безуспешны.
Когда ты исчезаешь зыбкой тенью,
Когда стихает легких платьев шум,
Я мести, словно милости прошу,
И ненависти жду,как снисхожденья.
***
Все исчезло давно в папиросном дыму
Догорел за окном луч последний заката
Не набить ли мне морду себе самому?
Гимнастерку зеленую кровью закапав?
Я расстаться с тобой не могу. Ленинград,
Ты свои балаганы раскинул на Невском
Не забыл ли меня, что ты делаешь, брат?
Мне ведь здесь про тебя побеседовать не с кем.
Все исчезло давно в папиросном дыму
Лишь мигает звезда из полночного мрака
Не набить ли мне морду себе самому
И не сесть ли потом на пять суток за драку.
Я почтальона часто вижу
Он ходит письма выдавать
Я почтальона ненавижу
А почтальон не виноват
Кому напишут — он приносит
Кому не пишут — не несет
И иногда прощенья просит
У тех, кто долго писем ждет
Он обещает, что напишут
И сгорбившись, уходит прочь
Я от него теперь завишу
А он не может мне помочь
Он, если мог бы, то охотно
Помог бы горю моему
да, невеселая работа
Досталась, кажется, ему
Я почтальона вижу снова
Спокойно в сторону гляжу
Не говорю ему ни слова
И быстро мимо прохожу.
И еще одно.
Вот и все, пришла пора прощаться
Будь благоразумной, не реви.
Коль на то пошло, то оба мы причастны
К радостям и подвигам любви
Ты должна понять, что в этом мире
Всем не суждено найти покой
Часть идет дорогами прямыми
Я вот, извини меня, такой.
Это только грустная случайность
То, что счастье в дверь мне постучалось.
Асе
Будь вокзал тот единственным в жизни вокзалом
А перрон, как трибуна, последним твоим рубежом
Я б пошел за тобой озорным скоморохом базарным
Промышляя красивые вещи для тебя грабежом.
Я баюкал ладони твои в своих огрубевших ладонях,
И Варшавский вокзал был, как церковь, угрюм и суров.
Жизнь моя лишь дорога, вернее погоня
Мимо сонных улыбок влюбленных в тебя фраеров.
Может песня моя прочих песен была незаметней
Может сердце мое слишком громко стучит по ночам
Все равно я доволен отслуженной мною обедней
И одно остается, едри ее в душу, печаль.
Я стоял на дощатом перроне,
свисток паровозный, как выстрел.
И слова, я поверил им этим последним словам
И запомнил тот вечер, до последней отрывистой мысли
И запомнил те руки, которым я след от кольца целовал.
Эти годы пройдут, но останется память,
Дым костра обернется сединой на висках,
К своему карабину морозом припаян
Я, солдат, часовой под шифрованной кличкой «весна».
Я — весна! Я — весна, я дыхание лопнувших почек,
Я весна, мне озябшие руки у рта не согреть,
Две недели провел я в мрачнейшей из одиночек
На посту номер сорок, на мигуньской горе.
Заезжал лейтенант, по морозу, в мундире нарядном
Обмотав над локтем алый, крови краснее лоскут,
Я докладывал хрипло: «На объекте — порядок»
Убирал ото рта и прикладывал руку к виску.
Она ходила в туфлях тоненьких
По небороненной земле
Нам вслед глядели бесконвойники
И улыбались, глядя вслед.
Она ко мне на вышку лазила
Пожрать носила, что могла
А лейтенант прогнать приказывал
И я ее оттуда гнал
Она не требовала нежности
Она не требовала слов
Вот так живет средь всякой нечисти
Ну что с ней сделаешь! Любовь!
Мы топтали ягоду-малину
На ночных маневрах в Вожаели
Бабы, как в войну за нас молились
Как в войну, солдат они жалели
Лейтенант был цириком и трусом
Но вперед бежал не пригибаясь
И победа доставалась русским
И враги бесславно погибали
Холостые щелкали патроны
Холостые бухали гранаты
Эту ночь запомнил я подробно.
А наутро хмурые солдаты
Боевые получив патроны
За спину закинув карабины
Отправлялись на посты по тропам
А Фролова на посту. убили
Мы стояли молча у могилы
Нас не грели серые шинели
Бабы, как в войну за нас молились
Как в войну солдат они жалели.
***
Мне часто снится асфальт под ливнем
Он стал рекою, в нем тонут звезды
Я вспоминаю дома и лифты
Я вспоминаю пока не поздно
Твой взгляд последний, мной непонятый
И воротник плаща приподнятый
Еще окурок у порога
И бесконечную мою дорогу.
Войдите в ОК
Говорят, что если сигарета гаснет,
кто-то вспоминает непременно,
если б было в жизни все так ясно,
я б во всем доверился приметам.
Я бы снам поверил и ромашкам,
всяческим гадалкам и кукушкам,
я бы правду знал о самом важном
и о самом нужном.
Угадал бы все твои секреты
и не волновался понапрасну.
Вот опять погасла сигарета,
о тебе задумался, — погасла.
Писатель, умер 24 августа 1990 года в возрасте 48 лет в Нью-Йорке
МОЯ ПРОФЕССИЯ — быть русским автором.
Я РОДИЛСЯ В НЕ ОЧЕНЬ-ТО ДРУЖНОЙ СЕМЬЕ. Посредственно учился в школе. Был отчислен из университета. Служил три года в лагерной охране. Писал рассказы, которые не мог опубликовать. Был вынужден покинуть родину.
Я ДОЛГО ДУМАЛ, как можно сформулировать мою национальную принадлежность, и решил, что я русский по профессии.
ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ Я РАССКАЗЫВАЮ ИСТОРИИ, которые я либо где-то слышал, либо выдумал, либо преобразил.
Я ОХРАНЯЛ КАКУЮ-ТО БАРЖУ НА НЕВЕ, вмерзшую в лед. Она не представляла вообще никакой ценности, кажется, с нее уже все было украдено, что можно было украсть. Но круглосуточно три человека — двое остальных были с высшим образованием — ее охраняли.
МЕНЯ НЕ ПЕЧАТАЛИ. Я не мог зарабатывать литературным трудом. Я стал психом, стал очень пьющим. Меня окружали такие же спившиеся непризнанные гении. Но куда бы я ни приносил свои рассказы, я всю свою жизнь слышал только комплименты. Никогда никто не выразил сомнения в моем праве заниматься литературным трудом.
Я НЕ ЖАЛЕЮ О ПЕРЕЖИТОЙ БЕДНОСТИ. Если верить Хемингуэю, бедность — незаменимая школа для писателя. Бедность делает человека зорким. Любопытно, что Хемингуэй это понял, как только разбогател.
Я УЕХАЛ, чтобы стать писателем.
ЕДИНСТВЕННАЯ СТРАНА НА ЗЕМНОМ ШАРЕ, где человек непонятного происхождения, владеющий восточноевропейским языком, будет чувствовать себя естественно, — это Америка.
КОГДА Я ЖИЛ В ЛЕНИНГРАДЕ, я читал либо «тамиздат», либо переводных авторов. И когда в каком-то американском романе было описано, как герой зашел в бар, бросил на цинковую стойку полдоллара и заказал двойной мартини, это казалось таким настоящим, подлинным… прямо Шекспир!
СЕЙЧАС В ЭМИГРАЦИИ ЛЮБЯТ ГОВОРИТЬ О ПЕРЕЖИТЫХ СТРАДАНИЯХ. Меня никто не выкидывал, не вытеснял, не высылал. Просто сама жизнь так сложилась. В наручниках меня никто не заставлял туда ехать — просто посоветовали.
ТРАДИЦИОННЫЙ ЭМИГРАНТСКИЙ ВАРИАНТ В ТУ ПОРУ — жена работает, а муж, лежа на диване, разглагольствует в манере Лоханкина, строит планы и задумывается о судьбах демократии. Что я и проделывал в течение нескольких месяцев.
В АМЕРИКЕ Я ТАК И НЕ СТАЛ богатым или преуспевающим человеком. Мои дети неохотно говорят по-русски. Я неохотно говорю по-английски.
Я ЧЕЛОВЕК СЛАБЫЙ, и стойкий диссидент из меня вряд ли получится.
МЕНЯ НЕ ИНТЕРЕСУЮТ ФАКТЫ, я путаю, много вру, я не скрупулезный, не энергичный, короче— не журналист. Хотя всю жизнь зарабатывал именно этим. И, оказавшись в эмиграции, я для себя выработал жанр. Поскольку я не знал американской жизни, плохо знал американскую прессу, не следил за американским искусством, я внедрил такой жанр, который в России называется «Взгляд и нечто». Довлатов разглагольствует о чем придется.
В РОССИИ УСПЕХ — ПОНЯТИЕ ОДНОЗНАЧНОЕ. Оно включает в себя деньги, славу, комфорт, известность, положительную прессу, репутацию порядочного человека и т. д. В Америке успехов может быть десять, двенадцать, пятнадцать. Есть рыночный успех, есть успех у университетской профессуры, есть успех у критиков, есть успех у простонародья. Мой случай по-английски называется «критикал эклэйм» — замечен критикой.
ИСПОКОН ВЕКА В РОССИИ не техника и не торговля стояли в центре народного сознания, и даже не религия, а литература.
Я НЕ УВЕРЕН, ЧТО СЧИТАЮ СЕБЯ ПИСАТЕЛЕМ. Я хотел бы считать себя рассказчиком. Это не одно и то же. Писатель занят серьезными проблемами — он пишет о том, во имя чего живут люди, как должны жить люди. А рассказчик пишет о том, как живут люди.
ЕСТЬ ЛЮДИ, У КОТОРЫХ РАЗНИЦА МЕЖДУ ХАЛТУРОЙ И ЛИЧНЫМ ТВОРЧЕСТВОМ не так заметна. А у меня, видимо, какие-то другие разделы мозга этим заняты. Если я делаю что-то заказное, пишу не от души, то это очевидно плохо.
НИ ОДИН ЛИТЕРАТОР НЕ ОСТАВИЛ добровольно своих творческих занятий. Среди технической интеллигенции дезертиров сколько угодно, но среди писателей их почти нет.
СЕЙЧАС Я СТАЛ УЖЕ НЕМОЛОДОЙ, И ВЫЯСНИЛОСЬ, что ни Льва Толстого, ни Фолкнера из меня не вышло, хотя все, что я пишу, публикуется. И на передний план выдвинулись какие-то странные вещи: выяснилось, что у меня семья, что брак — это не просто факт, это процесс. Выяснилось, что дети — это не капиталовложение, не объект для твоих сентенций и не приниженные существа, которых ты почему-то должен воспитывать, будучи, сам черт знает кем, а что это какие-то божьи создания, от которых ты зависишь, которые тебя критикуют и с которыми ты любой ценой должен сохранить нормальные человеческие отношения. Это оказалось самым важным.
ИЗ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ ДОБИЛСЯ НЕСОМНЕННОГО УСПЕХА один Иосиф Бродский. Остальные, как правило, врут.
РУССКИЕ ПИСАТЕЛИ ЗА ГРАНИЦЕЙ очень редко переходили на иностранную тематику. Даже у Набокова, заметьте, русские персонажи — живые, а иностранцы — условно-декоративные. Единственная живая иностранка у него — Лолита, но и она по характеру — типично русская барышня.
Я ПОНЯЛ, ЧТО НИКОГДА НЕ БУДУ ПИСАТЬ ОБ АМЕРИКЕ, никогда не перейду на английский язык.
ТРИ ВЕЩИ МОЖЕТ СДЕЛАТЬ ЖЕНЩИНА ДЛЯ РУССКОГО ПИСАТЕЛЯ. Она может кормить его. Она может искренне поверить в его гениальность. И, наконец, женщина может оставить его в покое. Кстати, третье не исключает второго и первого.
ЖИЗНЬ КОРОТКА. Человек одинок. Надеюсь, все это достаточно грустно, чтобы я мог продолжать заниматься литературой.
Я ЛИЧНО ПИШУ ДЛЯ СВОИХ ДЕТЕЙ, чтобы они после моей смерти все это прочитали и поняли, какой у них был золотой папаша, и вот тогда, наконец, запоздалые слезы раскаяния хлынут из их бесстыжих американских глаз!
Стихотворения Довлатова, посвященные Светлане Меньшиковой
1. Я в этих письмах каждой строчке верю,
Но все же часто думаю о том,
Кто для тебя распахивает двери
И подает на вешалке пальто.
Он ходит где-то рядом, он спокоен,
Стихов тебе не пишет, не грустит.
Заговорит когда-нибудь с тобой
И яблоком случайно угостит.
В трамвае переполненном однажды
Уступит место, ты кивнешь в ответ.
Кто мимо шел и обернулся вслед.
От этих писем я теперь завишу,
Я верю им, мне некого винить,
Но так боюсь, всего о чем не пишешь,
О чем сама не знаешь, может быть.
Крепко тебя обнимаю и люблю.
2. Я в эту ночь расставлю часовыми,
Вдоль тихой улицы ночные фонари,
И буду сам до утренней зари
Бродить с дождем под окнами твоими.
Шататься городом, чьи улицы пусты,
И слушать, как шумит листвою ветер,
Лишь для того, чтоб утром, на рассвете,
Услышать от любимой: «Это ты?»
— Сергей Довлатов влюбился, увидев фото девушки в газете
А он каждое её письмо перечитывал десятки раз. День, когда из Сыктывкара не приходило весточки, считал пропащим и часто подписывался: «измученный ожиданием». Упрекал за отсутствие подробностей: «получил от тебя письмо, короткое, как гастрономический чек». Их близость не была физической, но это не мешало чувствам «искрить»: «Я два раза рвал письма, где начинал писать, что полюбил тебя. Это глупо, безумно, говорить об этом не следует, а писать тем более, но я ни черта не могу поделать. Ты мне дорога, как не был дорог ни один человек…» Довлатов признался, что был женат, просил не придавать этому значения. И не обманывал. Из зоны он писал только родителям, другу и «сыктывкарской принцессе», которую называл «светленькой, тоненькой, золотой».
Узнав, что Светлана проходит педагогическую практику в школе в Ухте недалеко от его части, Довлатов отпросился в увольнительную. День гуляли, а ночью уговорили сторожа автовокзала дать им приют: «Мы разместились на деревянной скамейке и укрылись шинелью, но из-за разговоров так и не сомкнули глаз». В своих письмах родителям он рассказывал, что у него прекрасное настроение благодаря Светлане. А ей: «Сегодня мне тебя показывали во сне».