гносеологическая гнусность что это

Набоков. Приглашение на казнь. Заметки

ПРИГЛАШЕНИЕ НА КАЗНЬ – ЗАМЕТКИ

Вот она пришла, последняя минута для Цинцинната, пришла через орущего Родиона и бабочку. Есть ли для Набокова связь во всех этих событиях, бабочках, искусственном пауке и клоунов в виде Пьера, Родиона, директора тюрьмы, да и всего остального? Несомненно, эта связь сосредоточена в сущности самого Цинцинната и в иллюзорности самого мира, его окружающего.
Даже паук оказывается состоял из круглого плюшевого тела, с дрыгающими пружинковыми ножками, и длинной, тянувшейся из середины спины, резинки, за конец которой его держал на весу Роман (адвокат, если помните), поводя рукой вверх и вниз, так что резинка то сокращалась, то вытягивалась, и паук ездил вверх и вниз по воздуху.
И все начало разрушаться (в сознании Цинцинната), стол треснул поперек, стул, на котором сидел мсье Пьер, издал жалобный звук, что-то поддалось, и мсье Пьер чуть не выронил часов. С потолка посыпалось. Трещина извилисто прошла по стене. Ненужная уже камера явным образом разрушалась.
И Цинцинат, чувствующий страх, страх, постыдный, напрасный…
И вот она, кульминация, казнь. Это блестяще описанная Набоковым сюреалистическая картина. Нет в ней реальности. Нет.
Пьер показывает Цинциннату, как лежать на плахе – «– почему такое сжатие мускулов, не нужно никакого напряжения. Совсем свободно. Руки, пожалуйста, убери… (давайте). Совсем свободно и считай вслух.
– До десяти, – сказал Цинциннат.
– Не понимаю, дружок? – как бы переспросил м-сье Пьер и тихо добавил, уже начиная стонать: – Отступите, господа, маленько.
– До десяти, – повторил Цинциннат, раскинув руки.
– Я еще ничего не делаю, – произнес м-сье Пьер с посторонним сиплым усилием, и уже побежала тень по доскам, когда громко и твердо Цинциннат стал считать: один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета – и с не испытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, – подумал: «Зачем я тут? Отчего так лежу?» – и, задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся.
Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу еще вращавшегося палача просвечивали перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавались куда-то, шарахаясь, – только задние нарисованные ряды оставались на месте. Цинциннат медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору. Его догнал во много раз уменьшившийся Роман, он же Родриг.
– Что вы делаете! – хрипел он, прыгая. – Нельзя, нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем… Вернитесь, ложитесь, – ведь вы лежали, все было готово, все было кончено!
Цинциннат его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении.
Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему.»

Мне пришлось процитировать заключительную страницу романа. Возникает ощущение, что Набоков, никогда не веровавший в Бога и загробную жизнь, словно наделил Цинцинната бессмертной душой. Скорее всего я ошибаюсь, и замысел Набокова совершенно в другом. Для Набокова, вероятно, понятие «бессмертие души» является очередной «трескучей фразой». Но оставим как есть. У каждого читателя свое право на интерпретации. Чем и замечателен этот роман.
Но теперь о главном, в чем заключается отличие язвительного, ироничного, интеллектуального Набокова от других писателей.
Почти все писатели смотрят на мир через призму самой жизни, они помещают своих героев в различные обстоятельства, условия, создают события и тогда их герои рефлексируют и говорят, и действуют в зависимости от этих условий жизни. Порой говорят «трескучие и банальные» фразы, ведут себя шаблонно и скучно, порой, как тот же Ремарк, насыщает жизнь героев талантливыми диалогами, погружает их в эту реальную жизнь со всеми ее печалями, справедливостью и несправедливостью. Но все-таки, замечу, они отталкиваются от реалий жизни, для них, даже таких талантливых как Ремарк, обьектом любого произведения является отношение «Жизнь, Чувства, Эмоции, Смерть». И взгляд такого автора на Человека идет через призму реальной жизни.
Набоков – это писатель совершенно другой эстетики. Для него, как уже говорил, не существует реальности, истории и Бога. Он сам о романе «Приглашение на казнь» писал: «…[Этот роман] я сочинил ровно четверть века тому назад, в Берлине, через пятнадцать приблизительно лет после бегства от большевицкой власти и как раз перед тем, как власть нацистская запустила свое гостеприимство на полную громкость. Вопрос, оказало ли на эту книгу влияние то обстоятельство, что для меня оба этих режима суть один и тот же серый и омерзительный фарс, должен занимать хорошего читателя так же мало, как он занимает меня.»
Так что же занимало Набокова, что для него было эстетической ценностью творчества?
Смею предположить, что главным в творчестве Набокова является Человек, со всей многогранностью его внутреннего мира, с множественными сомнениями, слабостью и сильными сторонами, с его многочисленным пересечением плоскостей его настроения, и это даже не подсознание, это похоже на Душу человеческой личности. И «непрозрачность, непроницаемость» у Набокова больше комплимент человеку (не самый удачный термин, но другого не подобрал), ведь именно эта сложнейшая Душа и привлекает настоящего Автора. Да и термин «Душа» возможно не самый удачный, подумалось сейчас, что со словом «душа» слишком много для Набокова связано религиозных ассоциаций, поэтому Набоков не употребляет это в достаточной мере избитое слово, потерявшее свой смысл от слишком частого употребления.
Итак – еще раз – в отличие от других писателей, без исключения, Набоков окружающий мир видит через призму Личности героя, изнутри, поэтому существующий окружающий мир зыбкий и изменчивый. Этот взгляд Набокова-художника отражает его художественные критерии и видение, его внутренние эстетические установки. Поэтому он недолюбливал большинство писателей. Язвительно и критически отзывался о большинстве современников-писателей. Возможно это была нередко форма выражения своего эстетического мировоззрения. Потому что точно также есть плоскости, где Набоков совпадает с великими писателями 19-20 века, хотя и подвергая их ироничной критике.
Кстати, тут повторюсь ранее написанным о Набокове, абсолютно согласен с ним, когда он высказывался о псевдописателе Пастернаке:» … обрушил одной метафорой, сказав о знаменитом романе и созданным с таким тщанием Америкой и Европой мифе о великом Докторе Живаго и его герое: «Мертваго навсегда». Это неуклюжая и глупая книга, мелодраматическая дрянь, фальшивая исторически, психологически и мистически, полная пошлейших приемчиков (совпадения, встречи, одинаковые ладанки»).
Для Набокова обьект творчества и художественная ценность заключается в соотношении «Я-Я-Я-Я…»
Это ярко проявилось в таких работах как «Лолита», «Пнин». Эта же эстетическая концепция наиболее ярко нашла отражение в «Приглашении на казнь». Набокова абсолютно не интересует причина ареста и приговора Цинцинната. Возможно, что в выражение «гносеологическая гнусность» он вкладывал свое содержание. Но его глубочайшее ассоциативное мышление не раскрывается так просто.
Не следует забывать, что Набоков признанный энтомолог, собирал бабочек, систематизировал, его коллекция в Европе погибла, в США его коллекции есть в признанных научных центрах. Вы представляете себе занятие энтомологией, когда ученый под микроскопом разглядывает и описывает какие-то черточки, жилки-прожилки, глаза, пятнышки и т.п. на теле бабочки?
Вот также кропотливо, талантливо вживаясь в личность героев, Набоков расчленял, отслаивал мельчайшие эмоциональные, душевные порывы, колебания, оттенки и особенности тайных, даже мимолетних, мгновенных реакций внутренней Личности на свои же внутренние мысли и эмоции… Это мир Сам в Себе.
Понимание этого позволяет понимать прозу Набокова и великолепный роман «Приглашение на казнь».
Кажется, чтобы приблизиться к пониманию как критики, так и романа Набокова, напомню, что он сам писал:
«Кстати сказать, никогда не мог я понять, отчего всякая моя книга неизбежно вызывает у рецензентов желание лихорадочно отыскивать более или менее знаменитые имена, с тем чтобы предаться своей страсти все сопоставлять. За последние три десятилетия они запускали в меня – если перечислить лишь некоторые из этих безвредных снарядов – Гоголем, Толстоевским, Джойсом, Вольтером, Садом, Стендалем, Бальзаком, Байроном, Бирбомом, Прустом, Клейстом, Макаром Маринским, Мэри Маккарти, Мередитом, Сервантесом, Чарли Чаплином, баронессой Мурасаки, Пушкиным, Раскином, и даже Себастьяном Найтом. Только одного писателя никогда не упоминали в этой связи – а между тем он единственный, чье влияние на меня в период сочинения этой книги я должен с благодарностью признать; разумею меланхолического и чудаковатого умницу, острослова, кудесника, и просто обаятельного Пьера Делаланда, которого я выдумал.
«Приглашение на казнь» это скрипка, звучащая в пустом пространстве. Человек приземленный решит, что тут штукарство. Старики поспешат перейти от этой книги к провинциальным любовным романам и жизнеописаниям знаменитостей. Она не вызывает восторга у заседательницы дамского клуба. Люди зломыслящие увидят в Эммочке сестру Доллиньки, а ученики венского доктора-вудуведа будут хихикать над книгой в несусветном своем мирке общедоступного чувства вины и прогрессивного образования. Но как выразился автор «Трактата о тенях» в отношении другого светильника – я знаю (je connais) нескольких (quelques) читателей, которые вскочат со стула, ероша волосы.

Источник

Гносеологическая гнусность и ментальный паноптикум

гносеологическая гнусность что это. Смотреть фото гносеологическая гнусность что это. Смотреть картинку гносеологическая гнусность что это. Картинка про гносеологическая гнусность что это. Фото гносеологическая гнусность что это

РI начинает серию материалов, посвященную теме «консервативного просвещения». Мы исходим из того, что просвещение либеральное столкнулось с непреодолимым для себя вызовом, который в свое время предсказали еще с одной стороны Владимир Соловьев, с другой – Джон Стюарт Милль. Они называли этот вызов «внутренней китайщиной», понимая под ней сведение всего ценностного потенциала Нового времени к технической рациональности, в которой Запад рано или поздно утратит преимущество и в которой рано или поздно возьмет верх цивилизация, способная освободиться от христианских нравственных ограничений. Сегодня это уже не пророчество, это констатация реальности: Запад проигрывает экономическую и в значительной мере и политическую конкуренцию с Китаем и явно рассчитывает на помощь Россию, союз с которой он некогда отверг. Каким в этой ситуации может быть «консервативное просвещение»? Об этом начинает разговор наш постоянный автор, философ Константин Смолий.

Цель философии – объективная истина

Сплошь и рядом под видом глубокой философской истины люди изрекают одну из вариаций на тему «на вкус и цвет товарищей нет». Все мы, мол, разные, о мире судим каждый со своей колокольни, собственную субъективность ставим превыше всего, не имеем никаких общих критериев и мерил, и потому нет ничего объективного в мире людей: всё есть только мнение и ничего не есть истина. Иногда подобные сентенции подкрепляются ссылками на какого-нибудь мыслителя, как будто выражение субъективизма составляет содержательное ядро его мировоззрения, к которому он пришёл путём долгого познания мира.

Между тем непохожесть людей в процессе и результате познания, невозможность приведения их картин мира к единому знаменателю гораздо чаще является не плодом размышления мыслителей – это было бы чрезвычайно банально! – а их исходной точкой. Наличие человеческой субъективности, через призму которой человек судит о мире – это некий самоочевидный факт, который нуждается не в дополнительном обосновании, а, напротив, в установлении пределов его истинности и, быть может, даже в преодолении. Ведь философам органически присуще стремление к объективной, общезначимой истине, и потому они часто ставят перед собой вопрос – а возможно ли вообще объективированное знание о мире, и если да, то на каких основаниях оно должно строиться.

Вот, например, что пишет Сергей Хоружий о Павле Флоренском и его понимании смысла и назначения символов: «Поскольку же мы в символе познаём идею, всеобщее и сущее независимо от нас, они также суть «отверстия, пробитые в нашей субъективности», и для Флоренского в этом – особая их ценность: с юных лет его главная антипатия и страх – перед субъективным вымыслом и иллюзией, перед всем мнящимся, призрачным… Далее, символы служат и межчеловеческому общению: по общесимволистской концепции, смысл творчества и познания – выявление символов и показ их всем, передача в общее достояние».

В этой цитате хорошо виден главный «нерв» многих философских систем: преодоление субъективизма для нахождения чего-то общего, общезначимого, твёрдого, то есть решение проблемы интерсубъективности.

Но теория символов – не единственный способ решения этой проблемы, предложенный в истории философии. Можно привести пример Иммануила Канта, ставившего перед собой задачу обоснования возможности всеобщего объективного знания. При этом существование такого знания – это несомненный факт, вопрос только в том, за счёт каких гносеологических механизмов оно становится возможным. Глубокий анализ познавательного процесса привёл кёнигсбергского мыслителя к обнаружению априорных форм чувственности и рассудка – категорий, или понятий предельной степени общности. Априорные формы чувственности – пространство и время – организуют и оформляют поток случайных, бессистемных и глубоко индивидуализированных восприятий, которые благодаря такому оформлению приобретают всеобщую значимость и могут стать инструментом описания мира – описания, понятного не только тебе самому, но и другому человеку. Априорные формы рассудка – количество, качество, причинность и т.д. – помогают более глубоко организовать материал чувственных впечатлений и продвинуться ещё дальше по пути созидания общезначимого объективного знания, в частности, естественных наук.

Предполагается, что все люди обладают схожим механизмом познания, одинаковым набором априорных форм, а также универсальной способностью к синтетическим априорным суждениям, приращающим наше объективное знание о мире. Поэтому Кант говорит о том, что все люди обладают трансцендентальным единством апперцепции – то есть в основе решения проблемы интерсубъективности у него лежит гносеологический универсализм, позволяющий видеть мир близким, схожим образом. Неслучайно кантовские априорные формы являются в то же время важнейшими понятиями физики Нового времени. Мы как бы «переносим» наши врождённые категории духа на внешний мир, полагая, например, что если мы переживаем некую длительность, то в мире объективно существует время, а если мы способны воспринимать взаиморасположение предметов, то в мире «есть» пространство.

Без такого гипостазирования понятий естественные науки едва ли смогли бы сложиться в известном нам виде: наша субъективность ценна для науки не сама по себе, а благодаря способности порождать объективность путём превращения нашего способа восприятия вещей в реальный способ их существования. А дальше на фундаменте общезначимого знания о мире становится возможным создание социальных связей между людьми и общностей разного порядка.

Наука в борьбе за прозрачность

Именно поэтому про философию Нового времени, одной из высших точек которой стало кантианство, говорят, что гносеология в ней стала на первое место по отношению к онтологии. И Кант тут не был первопроходцем, достаточно вспомнить Декарта с его «мыслю, следовательно, существую»: самосознание мыслящего субъекта и его разумность становятся залогом существования мира и возможности его объективного познания.

Гносеология «порождает» онтологию, то есть способ познания формирует картину мира. Отсюда значимость такой, казалось бы, специальной философской дисциплины, как методология: именно она призвана выявить универсальные принципы адекватного познания реальности при помощи разума, что откроет дорогу к формированию истинной картины мира, против которой никакая субъективность, часто граничащая с прямым заблуждением, не сможет выстоять.

«Есть такие заблуждения, – говорит Кант, – которые нельзя опровергнуть. Надо сообщить заблуждающемуся уму такие знания, которые его просветят. Тогда заблуждения исчезнут сами собою». А избавившись от заблуждений при помощи просвещения, человек разумный сможет и социальную жизнь устроить на разумных основаниях. Так сугубо гносеологическая задача стала магистральной дорогой на пути к построению идеального общества, состоящего из просвещённых людей, объединённых общей картиной мира.

Однако в кантианстве с его частичным агностицизмом, проистекающим из признания непостижимости вещей-в-себе, есть нечто, мешающее всепобеждающему гносеологическому оптимизму. Кант оставляет определённую часть вещи непроницаемой для света разума, и может оказаться, что эта часть и есть главное в вещи. Вся последующая классическая немецкая философия приложила немало усилий к тому, чтобы устранить подобный агностицизм вместе с самой идеей вещи-в-себе. Особенно успешно это сделал Гегель: если в мире, противостоящем разуму, есть нечто, для него недоступное, надо весь мир сделать инобытием разума. И тогда познание мира станет всего лишь познанием разумом самого себя: если всё действительное разумно, значит, всё существующее прозрачно, проницаемо для разумного субъекта. И тогда ничто не помешает признанию такой картины мира общезначимой истиной.

Но наука Нового времени и без гегельянства была преисполнена гносеологическим оптимизмом, не признавая существование никаких непостижимых сущностей вроде вещей-в-себе и других «остатков» метафизики. Более того, наука не желала ограничиваться постижением общезначимых истин о природе, и стремилась распространить свои притязания на социальную и гуманитарную сферу, практически не меняя базовых методологических принципов. Как говорит по этому поводу Морис Мерло-Понти, «когда какая-либо модель оказывается успешной в отношении одного из разрядов проблем, её пробуют повсюду».

Применение к человеку методов естественных наук превратило человека в объект, идентичный множеству других природных объектов. Мышление о человеке стало столь же операциональным и инструментальным, как и постижение пространства и времени, только уже без кантовского трансценденталистского обоснования: оно сделало своё дело, и может уходить. «Классическая наука, – продолжает Мерло-Понти, – сохраняла чувство непрозрачности мира, именно мир она намеревалась постичь с помощью своих конструкций, и именно поэтому считала себя обязанной отыскивать для своих операций трансцендентное или трансцендентальное основание. Сегодня же… совершенно новым стало то, что эта практика конструирования берётся и представляется как нечто автономное, а научное мышление произвольно сводится к изобретаемой им совокупности технических приёмов и процедур фиксации и улавливания». Таким образом, для достижения идеала «прозрачности» мира и человека зрелая наука стала целиком и полностью полагаться на методологию как наиболее инструментальную, техническую часть гносеологии, всегда дающую предсказуемый, повторяемый и функциональный результат.

Итогом применения сциентизированного подхода должно стать получение полного и окончательного знания о человеке, избавленное от любого субъективизма, присущего философской антропологии. В отличие от философов-антропологов, по-прежнему мыслящих о человеке в метафизических категориях, учёные-антропологи положились на методологию естественных наук, уже доказавшую свою эффективность на природных объектах. Стоит ли удивляться, что на определённом этапе эта методология привела буквально к измерению черепов – апофеозу количественного подхода к миру и человеку, уверенно заменяющему в науке качественные описания и умозрительные объяснения.

И разве подобная «математическая» точность знания о человеке не есть воплощение научного идеала Нового времени?

Паноптикум как общественный идеал

И всё-таки для эпохи Модерна и её квинтэссенции – идеологии Просвещения – объективное знание о человеке едва ли было самоцелью. Главное – построение общежития на рациональных, научно обоснованных принципах. Здесь мы вступаем в сферу социального конструктивизма, призванного улучшить всегда такое несовершенное общество, которое, в свою очередь, исправит несовершенство человеческой природы и приведёт разнонаправленные устремления людей к некоему общему знаменателю.

Подобно тому, как задача построения объективного, общезначимого знания решается не игнорированием субъективизма, а его преодолением, так и новое общество будет сконструировано за счёт преодоления субъективизма: каждое индивидуальное стремление к благу будет уравновешено чужими стремлениями, индивидуальные заблуждения уступят место всеобщей истине, и таким вот образом будет достигнуто состояние общественного блага. Кажется странным, почему общество, наполненное эгоистами, всё-таки продолжает существовать, но этот факт для английских просветителей был настолько же бесспорен, как для Канта – факт существования объективного общезначимого знания.

Но, конечно, человек нуждается в правилах общежития, признаваемых всеми. И желательно не допускать нарушения этих правил и последующего наказания: гораздо лучше профилактика, которая заключается в недопущении антисоциального поведения. Если за образ действий отвечает образ мышления, значит, работать нужно над картиной мира каждого человека. Нельзя полагаться на случайное формирование человеческой субъективности, которое неизбежно станет наполнено заблуждениями, приводящими к злу как нарушению общественного согласия. Поэтому естественный и единственный выход – просвещение людей, то есть формирование добропорядочных граждан со схожей системой взглядов и нравственных принципов.

Отсюда важность гносеологии как учения о способах уяснения человеком необходимой информационной программы. Без вскрытия познавательной «механики» достичь инструментализации гносеологии как способа порождения общезначимых онтологий будет невозможно.

Так что Канта можно во многом назвать продолжателем дела английских просветителей, ведь ещё Джон Локк в «Опытах о человеческом разумении» ставит себе задачу исследовать познавательные способности человека на предмет выявления их границ. Но зрелая наука преодолела любой скептицизм и агностицизм философов Нового времени, вещь-в-себе позволила проникнуть свету разума вовнутрь себя, открылась ему и стала вещью-для-нас, включившись в обустроенный человеком мир. А если и сам человек в научном знании такая же «вещь» наряду с другими, то и человека-в-себе быть не может.

Человек – прозрачен и гносеологически проницаем. Он стал человеком-для-нас, то есть для субъекта.

Но кто этот субъект на самом деле? Пока речь идёт о чистом познании, в качестве субъекта может выступать только исследователь. Но когда мы говорим о социальном конструировании и гармонизации общественных отношений за счёт общезначимой онтологии, субъект познания превращается в субъекта власти. В прозрачности человека более всего заинтересована именно власть, и это она всегда готова найти практическое применение знаниям о человеке. И не случайно, что именно в английском Просвещении, ставшим почвой для возникновения утилитаризма, рождается идея паноптикума – такой организации человеческого общежития, при которой каждый его обитатель находится постоянно на виду. Не важно, что речь первоначально шла только о тюрьме: где ещё испытывать модель контроля, как не на людях, уже доказавших свою антисоциальность?

Паноптикум позволяет достичь частичной прозрачности человека – деятельно-механической. Но главная задача – контроль движений не тела, а души: в идеале, прозрачной должна стать не стена камеры, а черепная коробка, и не только преступника. Ведь достаточно всмотреться в само это слово – просвещение, – чтобы увидеть жутковатый образ: просвещённый человек – не просто образованный, знающий и культурный, это человек, которого «лучи света» прошли насквозь и не оставили в спасительной темноте ни одного закоулка души. И тогда всеобщее просвещение становится лишь действенным механизмом лишения человека возможности остаться своего рода вещью-в-себе и для-себя.

Бунт против гносеологии

С этой точки зрения желание человека оставаться непрозрачным для объективирующей гносеологии может расцениваться как бунт, причём бунт социальный. Именно последствия такого бунта описаны Владимиром Набоковым в романе «Приглашение на казнь». Его герой, Цинциннат Ц., с самого детства был словно «вырезан из кубической сажени ночи». Он не пропускал через себя «просвещающих» лучей, а потому «производил диковинное впечатление одинокого тёмного предмета в этом мире прозрачных друг для дружки душ».

Оказавшись в мире воплощённого ментального паноптикума как просвещенческой антиутопии, Цинциннат научился «притворяться сквозистым, для чего прибегал к сложной системе как бы оптических обманов». Чтобы усыпить бдительность вечно подозрительных к нему сограждан, живущих в согласии с верховным принципом антиутопии и друг с другом, он, видимо, умел делать так, чтобы глядящий на него человек видел кого-нибудь другого, знакомого и понятного, или же себя.

Но тактика была успешной лишь до поры до времени: сначала набоковский герой оказался в социальной изоляции, причём даже в собственной семье, а затем предстал и перед инстанцией власти. Не какой-нибудь философ-методолог, а именно управляющий субъект в лице суда охарактеризовал непроницаемость Цинцинната как «гносеологическую гнусность». Этого оказалось достаточно для окончательного исключения из человеческого сообщества – казни. И такой исход романа сам собой ставит вопрос: насколько идеология Просвещения, не желающая оставлять человека непроницаемым и непросвещаемым, соответствует идеалам свободы и независимости личности?

Не есть ли каждая воплощённая в истории антиутопия всего лишь неизбежное следствие присущих эпохе Модерна тоталитарных интенций?

Просветители мечтали освободить человека от Бога, якобы превращающего свободную личность в «раба», но, кажется, на место одного «всевидящего ока» поставили другое, что сидит в центре стеклянной тюрьмы и усыпляет её обитателей лозунгами о свободе, равенстве и братстве.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *